Неточные совпадения
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые
профессора, он умел в немногих
словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
Он принадлежал к числу молодых людей, которые, бывало, на всяком экзамене «играли столбняка», то есть не отвечали ни
слова на вопросы
профессора.
Внизу, над кафедрой, возвышалась, однообразно размахивая рукою, половинка тощего
профессора, покачивалась лысая, бородатая голова, сверкало стекло и золото очков. Громким голосом он жарко говорил внушительные
слова.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как
профессор к студентам, а теперь вот сорит
словами, точно ветер.
Порою Самгин чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя и свое до конца. Всегда тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими
словами. Либеральный
профессор писал на страницах влиятельной газеты...
— Понимаете? — спрашивала она, сопровождая каждое
слово шлепающим ударом кулака по мягкой ладони. — У него — своя дорога. Он будет ученым, да!
Профессором.
— Да, прекрасно, — говорил он, вдумываясь в назначение
профессора, — действовать на ряды поколений живым
словом, передавать все, что сам знаешь и любишь!
Как в школе у русского учителя, он не слушал законов строения языка, а рассматривал все, как говорит
профессор, как падают у него
слова, как кто слушает.
«
Профессор» вечно бормотал что-то про себя, но ни один человек не мог разобрать в этих речах ни
слова.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а
слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго
профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Пока я придумывал, с чего начать, мне пришла счастливая мысль в голову; если я и ошибусь, заметят, может,
профессора, но ни
слова не скажут, другие же сами ничего не смыслят, а студенты, лишь бы я не срезался на полдороге, будут довольны, потому что я у них в фаворе.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь мир, от Пия IX «с незапятнанным зачатием» до Маццини с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал
профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом
слово божие индийцам.
Насчет штиблетов, насчет аппетита у швейцарского
профессора, насчет пятидесяти рублей вместо двухсот пятидесяти, одним
словом, вся эта группировка, всё это принадлежит ему за шесть целковых, но слог не поправляли.
Нисколько не анекдот то, что Камбек,
профессор римского права, коверкал русские
слова, попадая на скандальные созвучия, а Фогель лекцию о неумышленных убийствах с смехотворным акцентом неизменно начинал такой тирадой: „Ешели кдо-то фистрэляет на бупличном месте з пулею и упьет трухаго“.
— Попроще, как все, а не как
профессор эстетики. Впрочем, этого вдруг растолковать нельзя; ты после сам увидишь. Ты, кажется, хочешь сказать, сколько я могу припомнить университетские лекции и перевести твои
слова, что ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, — так ли?
— Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или, говоря
словами твоего
профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина — так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.
— Что вы там ни говорите, барон, про своего Арапа, собака, нет
слов, хорошая, но до моего Артура ей далеко. На вид она у меня не мудреная, по душе скажу, даже и порода не чиста, но ума палата, да не собачьего, сударь вы мой, а человеческого ума. Не собака — золото; только не говорит, а заговорит —
профессор. Вы что это, господин ментор, в усы смеетесь, или не верите? — обратился он к Гиршфельду.
— Да, — промолвил он с улыбкой в голосе, — какой-нибудь
профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!» Дело не в страшных
словах, мой дорогой мальчик, дело в том, что нет на свете ничего практичнее, чем те фантазии, о которых теперь мечтают лишь немногие.
Целую неделю Вихров горел как на угольях.
Профессора он видел в университете, но тот ни
слова не говорил с ним об его произведении.
Профессор для первого раза объяснил, что такое математический анализ, и Вихров все его
слова записал с каким-то благоговением.
И что же! выискался
профессор, который не только не проглотил этого
слова, не только не подавился им в виду десятков юношей, внимавших ему, не только не выразился хоть так, что как, дескать, ни печально такое орудие, но при известных формах общежития представляется затруднительным обойти его, а прямо и внятно повествовал, что кнут есть одна из форм, в которых высшая идея правды и справедливости находит себе наиболее приличное осуществление.
— Он,
профессор Мечников, хочет… исправить природу! Он лучше природы знает, что нам нужно и что не нужно! У китайцев есть
слово «шу». Это значит — уважение. Уважение не к кому-нибудь, не за что-нибудь, а просто уважение, — уважение ко всему за все. Уважение вот к этому лопуху у частокола за то, что он растет, к облачку на небе, к этой грязной с водою в колеях, дороге… Когда, мы, наконец, научимся этому уважению к жизни?
Еще потемневший облик, облекающий старые картины, не весь сошел пред ним; но он уж прозревал в них кое-что, хотя внутренно не соглашался с
профессором, чтобы старинные мастера так недосягаемо ушли от нас; ему казалось даже, что девятнадцатый век кое в чем значительно их опередил, что подражание природе как-то сделалось теперь ярче, живее, ближе;
словом, он думал в этом случае так, как думает молодость, уже постигшая кое-что и чувствующая это в гордом внутреннем сознании.
Омакнул в воду губку, прошел ею по нем несколько раз, смыв с него почти всю накопившуюся и набившуюся пыль и грязь, повесил перед собой на стену и подивился еще более необыкновенной работе: всё лицо почти ожило, и глаза взглянули на него так, что он, наконец, вздрогнул и, попятившись назад, произнес изумленным голосом: «Глядит, глядит человеческими глазами!» Ему пришла вдруг на ум история, слышанная давно им от своего
профессора, об одном портрете знаменитого Леонардо да Винчи, над которым великий мастер трудился несколько лет и всё еще почитал его неоконченным и который, по
словам Вазари, был, однако же, почтен от всех за совершеннейшее и окончательнейшее произведение искусства.
— «Благородство»? Но, милейший
профессор, ведь даже простой филологический анализ этого
слова — показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы…
— Нет, это он так, давал мне свой посмотреть, господин
профессор, — нашелся Иконин, и опять
слово господин
профессор было последнее
слово, которое он произнес на этом месте; и опять, проходя назад мимо меня, он взглянул на
профессоров, на меня, улыбнулся и пожал плечами, с выражением, говорившим: «Ничего, брат!» (Я после узнал, что Иконин уже третий год являлся на вступительный экзамен.)
Кажется, что Оперов пробормотал что-то, кажется даже, что он пробормотал: «А ты глупый мальчишка», — но я решительно не слыхал этого. Да и какая бы была польза, ежели бы я это слышал? браниться, как manants [мужичье (фр.).] какие-нибудь, больше ничего? (Я очень любил это
слово manant, и оно мне было ответом и разрешением многих запутанных отношений.) Может быть, я бы сказал еще что-нибудь, но в это время хлопнула дверь, и
профессор в синем фраке, расшаркиваясь, торопливо прошел на кафедру.
Молодой
профессор тасовал билеты, как колоду карт, другой
профессор, с звездой на фраке, смотрел на гимназиста, говорившего что-то очень скоро про Карла Великого, к каждому
слову прибавляя «наконец», и третий, старичок в очках, опустив голову, посмотрел на нас через очки и указал на билеты.
После этого
профессор объявил, что он будет читать. Но едва лишь сказал он эти
слова, как в зале раздался свист, шиканье, шипенье, крики: «вон! долой!» и даже… площадные ругательства.
Тотчас же потребовали
профессора, исполнявшего должность ректора, для объяснений касательно новых правил. Смущенный
профессор, вместо того чтобы дать какой-либо ясный, категорический ответ, стал говорить студентам о том, что он —
профессор, и даже сын
профессора, что
профессор, по родству души своей со студентами, отгадывает их желания и проч. и проч., но ни
слова о том, что студенты должны разойтись. Раздались свистки, шиканье, крики —
профессор спешно удалился.
— Если хотите поступать, я могу объяснить вам все дело, как и что, одним
словом, весь ход, всю процедуру… Научу, как устроиться, заочно с
профессорами познакомлю, то есть дам их характеристики… Ну, а кроме того, есть там у меня товарищи кое-какие, могу познакомить, дам письма, это все ведь на первое время необходимо в чужом городе.
Про доказательство двусмысленного поведения
профессоров не было сказано ни
слова.
А наука? А стремление к знанию, к просвещению? На этот вопрос лучше всего ответят нам
слова, сказанные в то время одним почтенным
профессором, которого никто не заподозрит ни в клевете, ни в пристрастии, ни в отсутствии любви к науке и который имел случай изведать на опыте людей и тенденции известного сорта. Вот эти знаменательные и характеристичные
слова...
— Владимир Ипатьич, что же вы толкуете о мелких деталях, о дейтероплазме. Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное, — видимо, с большой потугой, но все же Иванов выдавил из себя
слова: —
профессор Персиков, вы открыли луч жизни!
История о калошах вызвала взрыв живейшего интереса со стороны гостей. Ангел молвил в телефон домовой конторы только несколько
слов: «Государственное политическое управление сию минуту вызывает секретаря домкома Колесова в квартиру
профессора Персикова, с калошами», — и Колесов тотчас, бледный, появился в кабинете, держа калоши в руках.
— Товарищ
профессор, — ответил Рокк, — вы меня, честное
слово, сбиваете. Я вам говорю, что нам необходимо возобновить у себя куроводство, потому что за границей пишут про нас всякие гадости. Да.
Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из
профессоров сказать приятное
слово.
Притащили еще двух
профессоров, просили их сказать несколько
слов, ставили им вопросы, целовались, говорили им „ты“, изливались, жаловались.
Профессором всеобщей истории был пресловутый Кайданов, которого «Учебник» начинался
словами: «Сие мое сочинение есть извлечение» и т. д.
А Литвинов опять затвердил свое прежнее
слово: дым, дым, дым! Вот, думал он, в Гейдельберге теперь более сотни русских студентов; все учатся химии, физике, физиологии — ни о чем другом и слышать не хотят… А пройдет пять-шесть лет, и пятнадцати человек на курсах не будет у тех же знаменитых
профессоров… ветер переменится, дым хлынет в другую сторону… дым… дым… дым!
«Он,
профессор Мечников, хочет… исправлять природу! Он лучше природы знает, что нам нужно и что не нужно!.. У китайцев есть
слово — «шу». Это значит — уважение. Уважение не к кому-нибудь, не за что-нибудь, а просто уважение, уважение ко всему за все. Уважение вот к этому лопуху у частокола за то, что он растет, к облачку на небе, к этой грязной, с водою в колеях, дороге… Когда мы, наконец, научимся этому уважению к жизни?»
В отчете, подписанном «Спартак», заключительные
слова речи
профессора были изложены вот как...
Раскланявшись с
профессором, он сел в кресло со
словами: «Прошу вас продолжать» — и безмолвно выслушал чтение моего перевода.
О! по самодовольству, глубоко прорезавшему на лице
слово: педант! — по этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного труженика учености, по бородавке на щеке вы угадали бы сейчас будущего
профессора элоквенции, Василия Кирилловича Тредьяковского.
— Ведь вот, господа, — он оторвал ветку от молодой сосенки, стоявшей около него, — для вас и для меня лес — известно что такое. Я вот сбираюсь даже удивить матушку-Россию своими делами по сохранению лесов; а ничего-то я не знаю. Да и
профессора иного, который книжки специальные писал, приведи сюда — он наговорит много, но все это будет одна книжка; а у Антона Пантелеича каждое
слово в глубь прозябания идет.
Университетская жизнь текла прежним порядком; прибавилось еще два
профессора немца, один русский адъюнкт по медицинской части, Каменский, с замечательным даром
слова, и новый адъюнкт-профессор российской словесности, Городчанинов, человек бездарный и отсталый, точь-в-точь похожий на известного
профессора Г-го или К-ва, некогда обучавших благородное российское юношество.
Так заключила Ольга Федотовна, постоянно заменяя по какой-то случайности
слово «
профессор»
словом «архиерей».
То мне хотелось уйти в монастырь, сидеть там по целым дням у окошка и смотреть на деревья и поля; то я воображал, как я покупаю десятин пять земли и живу помещиком; то я давал себе
слово, что займусь наукой и непременно сделаюсь
профессором какого-нибудь провинциального университета.
—
Профессор! Даю вам честное
слово, что если вы поставите мне удовлетворительно, то я…
Профессор говорил: «Что делать с тупоумным учеником, который на экзамене отвечает
слово в
слово по скверному учебнику?» А ему отвечали: «Что же делать ученику, ежели
профессора и вообще знающие люди презирают составление учебников и предоставляют это дело какому-нибудь г. Зуеву?»
Профессор говорил: «Если ученик не знает географии, то, читая, например, историю, не могу же я замечать ему, что Лион находится во Франции, а Тибр течет в Италии…» А ему отвечали: «Отчего же бы и нет?